Скрипка, которая всегда с тобой Печать
26 Февраля 2011 года

Актер Андрей Сергеев запомнился российскому зрителю по работам в таких картинах, как «Русский шоколад», «Черчилль», «Таксистка»… Впрочем, для любителей театра он, конечно, прежде всего, — Алексей Турбин в «Белой гвардии», шедшей на сцене Государственного академического театра имени Моссовета 17 лет.

Андрей Владимирович никогда не дает интервью, однако, согласился сделать исключение для нашего сайта. Мы говорили долго — об актерской профессии, о театре и кино, о режиссуре, о жизни. Сергеев — удивительный собеседник и интересный рассказчик, с ним можно говорить бесконечно, не замечая времени. Он говорит неторопливо, часто задумываясь — словно взвешивая на весах каждую мысль, каждое слово…

О «высоком искусстве» и «презренном металле»

— Андрей Владимирович, расскажите, пожалуйста, немного о себе. Я знаю, что вы родились в Москве…
— Да, в районе Белорусского вокзала. Как актером стал? Поскольку папа у меня работал в театре им. Ленинского комсомола, я, можно сказать, вырос в театре. Мне казалось, что это очень простая профессия — надо просто говорить на сцене, как в жизни. А я видел, что у актеров это не всегда получалось… Мне показалось, что у меня получится. (Смеется.)
— А вы сразу поступили?
— Я поступил сразу. Но во МХАТе меня на 3-м туре «зарубили». Помню, для меня это была страшная трагедия. Я шел по Тверской и плакал. Моя суровая мама, видя мои страдания, тоже заплакала. Но я поступал еще в Щукинское и прошел. Это было совершенно счастливое время, когда меня взяли… Я очень хотел учиться в театральном — именно в Щукинском или во МХАТе. Наверное, от того, что и папа, и театр с двух лет (или во сколько меня туда в первый раз привели?) — это все было предопределено.
Вот того драматического момента, как у многих ребят, когда есть выбор и при этом неясность, чего ты хочешь, чем хочешь заниматься — у меня не было. Для меня все сразу было ясно.
Помню, в пионерлагере («Синева» от редакции газеты «Известия»), где я занимался самодеятельностью, был совершенно замечательный драматический театр — «КТО» (Комсомольский Театральный Отряд). Им руководила Майя Майзус. Ее мама Сара Израилевна однажды сказала: «Андрей, ты сделаешь колоссальную ошибку в жизни, если не станешь актером». (Смеется.)
Она была бывшей актрисой и как-то это проникновенно сказала. Я на всю жизнь запомнил. Вот и пошел по стопам. По папиным. А насчет мыслей, что «не тем занимаюсь» — сколько раз было! Но потом ты понимаешь: а другим-то тебе, может быть, и не надо было заниматься… Ну ты и не занимаешься…(Смеется.)
— Бывают случаи, когда люди, окончившие театральные вузы, впоследствии приходят в Церковь, становятся священниками… Как вам кажется, почему?
— Я думаю, это не только в театральном мире происходит. Мне известны два таких случая в нашем училище. Я помню этих ребят, замечательные ребята.
Один — Леша Зотов. Огромного роста, очень красивый, на Петра Первого в молодости похож. Он сейчас какой-то «большой человек» в Епархии в Риге. Он был такой очень активный, общественный человек, всегда в центре внимания. Странно, да? Он на все находил ответы, вступал во всякие дискуссии. И он стал священником.
А другой — я его меньше знал. Это был закрытый мальчик, весь в себе. Но у него, по-моему, в родне кто-то уже был в церкви.
Я не знаю, как это происходит. Да это и не мое дело, и ничье — кто как приходит к Богу.
— Просто, может быть, характер такой, который не позволяет потом заниматься актерством. Ведь актер должен быть немножко…
— Тщеславный!
— Да, «немножко нарцисс», которому нравится смотреть на себя со стороны. Если это не так, то сложно заниматься этой профессией…
— Да, это так. Но это данность, тут все объясняется просто. Ваше тело, ваше лицо, ваша физическая оболочка и является вашим инструментом. Вы не можете его отложить, как скрипку, в футляр. Она, эта скрипка, всегда с вами.
Вот почему актер так болезненно относится и к похвале, и к критике. Это связано с тем, что хвалят и ругают именно его. Так он это понимает. Именно его, а не то, что он умеет делать… Может быть, какой-нибудь интересный и хороший критик хвалит как раз то, что он умеет делать, но актер все равно проецирует все на самого себя. Он сам и есть и инструмент, и результат творчества.
Если вы ругаете картину художника, это значит, что вам не нравится не он сам, а его взгляд на мир. Я не думаю, что у Босха было такое же чудовищное лицо, как у персонажей его картин. А здесь все сходится на актере. От этого и нервность профессии — часто болезненное отношение к себе и к окружающим, к критике в свой адрес.
Бывает так, что он принимает критику как момент личного оскорбления, если хотите. Это связано именно с тем, о чем я говорил. Эта болезненность отличает нашу профессию от других. Это не значит, конечно, что надо все время рефлексировать по поводу своих несовершенств, но если перед вами действительно актер-художник, то он скорее будет страдать от непонимания его мира, а не от правильности пробора на его голове.
— Многие актеры называют свою профессию зависимой. Вы согласны с этим?
— Мне кажется, что любой человек, когда он реализуется в какой-то профессии, зависит от многих факторов. Я вспоминаю одну историю. Еще в советские времена я думал: ну кто может быть независимее, чем капитан дальнего плавания? Потом читаю статью в «Литературной газете». Оказалось, что этих капитанов дальнего плавания заставляли перевозить какие-то грузы и нагружали их так, что они шли под завязку, рисковали. Если они отказывались, то должны были уволиться. Поскольку они не хотели уходить и терять профессию, то соглашались на эти условия. Пожалуйста, казалось бы, такая мужественная профессия. А вот, видите, абсолютно зависимый человек.
А то, что актерская профессия связана с моментом нарциссизма, к этому надо просто со временем привыкнуть. Хотя на самом деле, знаете, к этому привыкнуть нельзя… (Смеется.)
— Наверное, ко всему нужно относиться философски…
— Опять же рефлексия. К этому надо относиться с мудростью, рассуждая. И потом, в театре ведь есть разные люди. Люди разного уровня. Как актеры, так и режиссеры. У меня ощущение, что это осталось нам от советских времен: весь театр, весь ум, разумный пафос его — он в режиссуре. А актеры — это какие-то нервы дребезжащие, бегающие волнения по воде, совершенно не имеющие отношения к рефлексии, к мысли, к разуму. Ток в проводах.
На самом деле абсолютно не так. Я видел достаточное количество полных глупцов режиссеров. Я видел очень интересных и умных артистов.
— Я заметила, что вы часто работаете с женщинами-режиссерами. По вашему мнению, есть какое-то отличие женской режиссуры от мужской?
— Я думаю, женщине больше дано в чувствовании. Она лучше понимает на уровне подсознательных ощущений. Более тонко ощущает и тонко чувствует. У мужчины все больше через голову, через разум. А женщина, как кошка — она чувствует. Если «плясать» от меня, то, может быть, я больше доверяю женщинам оттого, что они рассчитывают на меня с большей безоглядностью — как на мужчину.
— Поэтому удобнее с ними работать?
— Конечно. Я вообще человек не слишком удобный в общении. Не то, чтобы часто, но мне присуща некая жесткость. Я думаю, что мужчин это может немного отпугивать. Но не всех.
— Допустим, режиссер — женщина. Она говорит вам о вашей роли, описывает вашего персонажа, а у вас другое виденье. Вы спорите или абсолютно подчиняетесь женщине?
— С теми, с кем я работал из женщин, никогда не было никаких споров. Наверное, мне везло. У меня были Оля Музалева и Даша Полторацкая. Они умные и профессиональные режиссеры. Они знают профессию, они ее чувствуют. Когда я это ощущаю, то мы говорим на одном языке. У нас нет такого, чтобы кто-то кого-то в чем-то убеждал.
— То есть, у вас идет диалог?
— Безусловно, это, слава Богу, надо просто совпасть! Я работал с мужчинами, молодыми ребятами, которые снимают сериалы. Когда я вижу непрофессионализм, зверею до того, что текст не могу говорить, у меня все сводит. Потому что мужской диалог, он не решен. Ему бы надо сказать: «Ты занимаешься, друг, не своим делом!», но я понимаю, что не могу это сделать…
— В этом, наверное, и проявляется та самая зависимость. Приходится терпеть. Хотя в бизнесе тоже приходится искать компромиссы…
— Наверное, да. Если мой партнер по бизнесу будет тянуть меня в долговую яму, я сделаю все, чтобы с ним этот бизнес прекратить. Здесь то же самое.
Сейчас попадают в кино люди случайные, которые вообще не должны этим заниматься. Я не знаю, откуда они берутся. Как вы думаете, кто снимает это безумное количество сериалов? Люди, которые окончили с красными дипломами ВГИК, Высшие режиссерские курсы? Конечно, они тоже снимают, но в основном люди случайные — скороспелки, нахватавшиеся по верхам профессии и, в общем-то, ничего о ней не знающие.
Поэтому возникают конфликты. Тогда я просто поворачиваюсь и ухожу. Я же не говорю, что все должны быть супер-пупер талантливы! Нет, просто профессией должны заниматься профессиональные люди. Быть на определенном уровне, но не ниже этого. А этот уровень определяет продюсер. Только ему часто совершенно не нужен хороший результат. Его устроит «между двойкой и тройкой», зато минимум денег затрачено и все быстро. Быстрее, быстрее, не особо заморачиваясь на художественности, на том, что, собственно, и есть профессия. Какой тогда смысл вообще? Да, в «бабках», понимаю. Грустно.
— Может быть, в вас говорит режиссер где-то внутри?
— Если говорить серьезно, в актерской профессии, безусловно, присутствует режиссура. Вы не сделаете большую роль, если вы хоть в какой-то степени не являетесь режиссером этой роли. Вы сами должны понимать, где завязка, развитие, кульминация. Надо подводить, строить роль, как какую-то диаграмму: где самая высшая точка, где самый низкий накал в исполнении роли. То есть это и есть режиссура.
— Поэтому в свое время вы и решили заняться режиссурой?
— Да, мне это было интересно. Я видел полную бесперспективность своей работы в театре. Та власть меня, так сказать, не жаловала как актера. Там было попросту глухо. Кино тогда тоже еще не было. Оно брезжило чуть-чуть только.
Я учился у Владимира Яковлевича Мотыля. Но на курсы меня взяли только после курсовой работы, которую я сделал с Эдиком Степиным и Ладой Царевой (к несчастью, их уже нет с нами). Мотыль, посмотрев мою короткометражку, очень высоко о ней отозвался. Меня тут же взяли «в штат».
Уже потом я учился у Константина Павловича Худякова, которому тоже многим обязан. Вот такова была моя судьба. Но снять дипломную работу мне не привелось, потому что не удалось достать денег. Это было очень сложно.
— Но разве для этого не выделялось денег?
— Нет, тогда не выделялось вообще. Вот Сережа Урсуляк где-то доставал. Вера Сторожева где-то доставала. Как-то у них получалось. Но практически 70 — 80% ребят, если не больше, которые учились тогда на Высших режиссерских курсах, не смогли достать. Они все прослушали, закончили курсы, но остались без дипломов, потому что не смогли снять картины. Это были 1992–1993-й годы. Денег на кино не было совсем. Тогда начинали снимать рекламу.
Когда я снимал свою курсовую — там ни копейки не было с Высших режиссерских курсов. Все, что там есть — делали вручную. Я связался тогда со ВГИКом, там был Саша Щурок, который учился на операторском, ему тоже нужно было делать диплом. Так, на базе ВГИКа он делал свой диплом, а я делал свою курсовую.
— А потом?
— А потом — все. Я снимал рекламу какое-то время. Потом понял, что если я и дальше буду снимать рекламу, то вообще кончусь как творческая единица. Я от этого отказался. Все-таки я думал, что буду снимать кино.
Реклама — это хорошие деньги по тем временам были. По тем временам — просто прорыв. В долларах получали. Хотя совсем недавно за валютные операции давали большие сроки. А тут вдруг — оп! — страна так пошла. Конечно, это было интересно, я впервые почувствовал себя нормальным человеком, самодостаточным. «Дикий» капитализм. Кстати говоря, я попал в ту интересную пору, когда на Высшие режиссерские курсы принимали людей практически с улицы.
При Советской власти (я поступал сразу после развала Союза) у вас должно было быть рекомендательное письмо либо от какой-то студии, либо от Союза кинематографистов, либо из Госкино. Вы должны были как-то достать эту рекомендацию. Проработать какое-то время на студии. В общем, сделать себе рекомендацию. Через комсомол, я не знаю, через что. Ну, быть, грубо говоря, «блатным». У меня этой рекомендации не могло быть, потому что я работал в театре. Если человек работал в театре и хотел попасть в кино, он не мог этого сделать. Он где-то должен был выйти на киношников, завести какие-то знакомства, попросить кого-то и так далее.
Этой истории уже не было. Не было и той истории, которая есть сейчас, когда вы должны платить большие деньги, чтобы поступить на Высшие режиссерские курсы. То есть, тогда был единственный период времени, когда набирали ребят просто по одаренности. Люди тогда приходили действительно с улицы и поступали. Другое дело, что многие не смогли защититься, снять кино, потому что не было денег. Очень большое время пролонгации делали, чтобы, может быть, кто-то потом смог сделать диплом.
— И вы не пытались?
— Нет, я пытался. И через «Дебют», и через Соловьева, который меня «отшил». Он был тогда председателем СК. В общем, ничего не получилось. Я не знал, где найти деньги. И до сих пор не знаю, где люди находят деньги на кино. Кто-то, может, потом еще и поспел, а я — нет, не смог проявить себя как продюсер.
— С другой стороны, мне кажется, что сейчас это уже не имеет никакого значения…
— Да, но дело в том, что я не хочу снимать сериалы — я попробовал и мог бы снимать дальше, но не стал этого делать, потому что мне это неинтересно.
— А если предположить, что есть средства и есть желание, то что бы вы сняли?
— Я бы снял свой сценарий, который я начал когда-то писать, а потом отложил. То есть, он у меня практически написан. По одному из рассказов Цвейга. В основном, это уже моя история, потому что многое я там изменил. Это любовный треугольник. Перед Первой мировой войной все происходит.
— Вы сами преподавать не пробовали?
— Пробовал, в Щукинском немножечко преподавал. Но я понял, что это не мое. Ребятам нужно отдавать все свободное время. Нет, не хватило меня на это дело. Я занимался профессией, все-таки еще рассчитывая на то, что могу что-то сделать и достичь в ней чего-то сам.

Не то кино

— В кино, если сравнивать с репертуарным театром, наверное, легче. В театре вы вынуждены работать и не можете уйти…
— Почему? Это вы из кино не можете уйти. А как? У вас заключен контракт, вам платят деньги. Если вы сказали: «Извините, до свидания» — вы потом за всю свою жизнь не расплатитесь. Сейчас очень жесткие контракты. Даже если вы не придете на одну съемку, на вас повесят стоимость всего съемочного дня. Все очень просто. А в театре — наоборот. В театре, если вы не сработались с режиссером, вы можете пойти к директору, убедить его. У меня неоднократно бывали такие случаи. В конце концов, уйти и из театра, если по-другому не получается.
— Тем не менее, мне кажется, что к театру вы немного поостыли?
— Да, возможно, но это чисто прагматический момент.
Театр должен существовать и собирать полные залы. Понятно, что он перешел на какие-то коммерческие рельсы. Он просто должен себя как-то кормить. Поэтому театры берут актеров, которые состоялись в кино, в сериалах, стали медийными. Они берут актера и делают на него спектакль. Зрители идут — идут даже не на спектакль, а на самого этого актера. А раньше было наоборот. Театр был той альма-матер, той фабрикой, где «делались звезды» — фабрикой звезд, как сейчас сказали бы. Из театра уходили в кино. Сейчас пошел обратный процесс.
Но в этом обратном процессе мало смысла. Если это репертуарный театр, то он рассчитан на воспитание, пестование, создание своих актеров. В какой-то степени он был определенной актерской школой. Допустим, МХАТ Станиславского… Я беру идеальные примеры. Воспитание актеров, воспитание такого коллектива, воспитание такого созвездия. Уже из МХАТа брали в кино. А теперь наоборот.
Театр перестал давать пищу, он сам начал питаться. Он не сам создает творческую энергию, а подпитывается ею извне. Репертуарный театр потерял определенный творческий ориентир. Я бы даже сказал, что он потерял смысл.
Если говорить о репертуарном театре, это должен быть театр какого-то режиссера или театр какого-то актерского содружества или ансамбля. Тогда я могу понять: вот это репертуарный театр. Потому что есть группа актеров, объединенная художником, художественной идеей. И они делают, делают спектакли.
А все остальное сейчас рассыпалось, потому что на самом деле уже при советской власти все эти репертуарные театры превратились в мумии «идеи коллективного театра», театра единомышленников, объединенных какой-то художественной идеей, которую дает им руководитель, режиссер. Не случайно было такое название — художественный руководитель. Художественный! Но как можно руководить художественной энергией? Абсурд. Ее можно только ограничивать. Тогда я согласен. Никакой художественной идеи сегодня в большинстве театров нет. Сейчас это стало абсолютно ясно.
В общем, эта ложь ушла. А поскольку никакой идеи нет, театры выживают тем, что берут из кино медийных актеров и ставят на них спектакли, как я уже говорил. Единственное, чему должны эти спектакли отвечать, чтобы зритель пришел, заплатил свои деньги и ушел довольный. Это абсолютная зависимость от «вкуса улицы». Так же ведь, правда?
— Собственно, по этим же принципам и антрепризный театр существует…
— Да, но это гораздо честнее. Я говорю о том, что репертуарные театры были рассчитаны на другое. Мне кажется, это будет уходить. Будет государственный Малый театр, государственный Большой театр. Они были всегда — такие придворные театры. Наверное, МХАТ останется. Ну и еще пара-тройка…
Васильев, когда я работал у него, сказал однажды очень простую фразу: «Театр погубит хамство». Хамство и раньше было, но не в таких масштабах. А сейчас оно прогрессирует. Вот такой большой театр, якобы репертуарный, превращается в вокзал: приезды, отъезды, все на чемоданах… Встречаются разные люди, которые, может быть, при других обстоятельствах никогда бы не встретились. Люди, которые не считают, что это место вообще что-то значит. Доходит до того, что партнеры на сцене играют друг против друга. Это делает абсурдной саму идею театра как коллективного искусства. Это грустно…
Хотя это, подчеркиваю, объективное течение времени и обстоятельств в этом времени. Это уже не зависит от руководства. Они также вынуждены плыть по течению и придумывать что-то. Хотя я не могу сказать, что я прямо-таки горюю оттого, что это произошло. Не горюю. В этих больших «семьях» в давние времена был принцип «не выноси сор из избы». Если человек попадал в некую обструкцию в этой семье, это было страшно. Потому что его просто уничтожали. Он был крепостным. И деваться ему было некуда, потому что уход был равносилен гибели. Часто такого актера уже не брал ни один другой театр. Я говорю о тех театрах, которые были до этого свободного дуновения, так сказать, всех перемен. Так что, не знаю, что лучше, что хуже. Хотя, конечно, знаю…
— Складывается впечатление, что театр больше не является вашим приоритетом…
— Я так категорично не могу сказать. Единственное, что я могу сказать, что получаю сейчас большое удовольствие от работы в кино. Потому что долгое время я этого очень желал, но оно проходило мимо меня. Но когда сейчас я все-таки имею возможность работы — я как застоявшийся конь… Мне нравится это. Мне нравится оттого, что все время идет смена людей. Ты работаешь на одной картине — одни люди, работаешь на другой — другие. Нет той тины, которая бывает в театре, когда ты 10, 20, 30 лет работаешь на одном и том же месте, видишь одних и тех же людей и ничего больше…
— А как же, говорят, в театре ты имеешь возможность чувствовать зал, чего лишен в кино? Важно ли для вас это живое общение со зрителем?
— Когда зрители понимают, о чем я говорю с ними, а я понимаю, о чем они думают, молчат, замирают — тогда происходит некое сотворчество со зрительным залом, которое приносит мне удовольствие. Но чтобы я получал какое-то неземное наслаждение от этого, такого нет.
— И все-таки, вы будете играть в театре?
— Если будет режиссер, роль, команда, — ведь это не только от моего желания зависит, — то, конечно, буду играть. Но я бы хотел сейчас больше работать в кино, чем в театре.
Однако, то кино, в котором мне приходится сейчас сниматься, это не то кино, в котором мне хотелось бы сниматься. В основном, это сериалы. Сериалы берут от тебя все. Все, что ты умеешь — высасывают. Где то, на какой-то серии, ты уже начинаешь думать: «Штампы кончаются». Я шучу, конечно, но возникает ощущение какой-то выхолощенности.
Вот здесь-то необходим театр. Может быть, даже не сами спектакли, а репетиционный процесс. Потому что в театре ты набираешь. Когда ты играешь в какой-то серьезной пьесе в театре, она, конечно, тебя возвращает на круги своя. Это замечательный тренажерный зал для актера, безусловно. Театр тебе дает, а не отнимает — это совершенно точно. Я думаю, что это живая энергия. Театр дает эту живую энергию, а кино использует все, что ты набираешь. В общем, когда много кино, ты скучаешь по театру. Когда много театра, ты скучаешь по кино.
Я не противоречу себе. Я говорил о том, что случилось с театром. О том, чем он был дорог — своей теплотой людей, с которыми ты год за годом проживаешь жизнь, со своими партнерами. Когда это уходит, разбивается, размывается нечто важное, и начинаешь думать, а зачем это вообще нужно…
Сейчас уйдет «Белая гвардия». Очень жалко. Хотя объективно я понимаю, что мы 20 лет ее уже играем. Мы постарели.
— 17 лет.
— Семнадцать, да? Но все-таки уже время прошло… Жалко, потому что та атмосфера, которая была в спектакле, очень редкая — и зритель говорит об этом. Вроде, традиционный спектакль, ничего там особенного нет. Но внутри существует атмосфера этой семьи и тех человеческих отношений, которые описаны у Булгакова.
Ту атмосферу, которая существовала в этом спектакле продолжительное время, невозможно выстроить режиссерски, если эти люди иначе относятся друг к другу в жизни, если они не такие. Потому что так врать невозможно. Такие спектакли, вообще, редкость. А в современном театре — тем более.
— Но спектакль этот так долго существовал, что, наверное, изменился внутренне. Я не думаю, что все семнадцать лет он игрался на одной ноте. Что-то в нем наверняка появилось, что-то ушло…
— Конечно, он изменился. Но отдать себе отчет в этом я не могу. Так же играли. Только физика наша изменилась за 17 лет. Голос изменился, еще что то, походка. На 5 килограмм больше стали весить…
— А люди как стали реагировать?
— Как раньше, так и сейчас. Сейчас даже с большей благодарностью реагируют в конце. Так мне кажется. Именно с благодарностью.
— Вы никогда не хотели играть в антрепризе?
— А вы знаете, никто не предлагал. Играл бы, конечно, потому что это деньги.
— Только отталкиваясь от финансов?
— Я думаю, что только от финансов. Потому что вряд ли можно ожидать каких-то художественных свершений от антрепризы. Она заточена на определенную задачу, на какой-то злободневный успех. Невозможно представить, чтобы «Долгое путешествие в ночь» было поставлено в антрепризе. Это возможно еще только в таких вот репертуарных театрах — где есть сцена «под крышей», где можно найти определенного плана актеров и дать им эту площадку для тренинга.
— Если говорить об обычных сериалах, в которых актеры сейчас в большинстве своем снимаются, как удается держать себя в форме, не расслабляться?
— Я снимаюсь в сериалах, как если бы я снимался в кино. Я все равно хочу делать все на 100%. Я не хочу работать хуже, чем можно. Зачем работать хуже, когда можно сделать лучше?!
— Интересно, а если вас позовут и предложат какую-то интересную роль в ситкоме, вы согласитесь?
— Нет, я не смогу. Мне кажется, что это халтура просто, названная каким-то жанром.
— Но все-таки это жанр…
— Жанр, безусловно. Но это жанр, который оправдывает халтуру, скажем так.
— В «мыльную оперу» на 200 серий тоже не пойдете?
— Я в этом не могу сниматься. Сразу — нет. Я никогда не снимался в рекламе и никогда не буду сниматься в подобных «мылах». Да и потом, там же ничего нельзя сделать. А если ничего нельзя сделать, зачем этим заниматься? Я считаю, что это просто безобразие — от «без-образья». Только позор получишь на свою голову — вот и все.
— Существуют ли еще какие-то рамки, ограничения, за которые вы никогда не выйдете в своей профессии? Вот у Балабанова пойдете сниматься?
— У Балабанова? А почему бы и нет? Он же интересный режиссер.
— Даже если будет необычная, нестандартная роль — маньяка, например?
— Маньяка по-разному можно сыграть. Опять же, смотря что я там найду для себя. Ну, а Балабанов — он же одаренный человек. Но, конечно, я не буду голым бегать. Хотя…
— Как вы относитесь к современной драматургии? Сейчас есть студии, которые ставят исключительно современные авангардные пьесы.
— Если честно, мало их знаю. Меня-то, наоборот, больше тянет к настоящему психологическому русскому театру, который был у Станиславского…
Вы знаете, я видел небольшой отрывочек из «Анны Карениной», буквально одну-две минуты. Вронского играл Прудкин, а Каренина, кажется, Хмелев. Они подают друг другу руки возле Анны, когда она больна и просит, чтобы они помирились. Я вижу, как профессионал, как эта сцена играется, и понимаю, откуда все это великое американское кино с великими актерами-звездами. Это абсолютное звучание в унисон, когда проживают оба — не один, а оба. Это ансамблевый театр. Тогда я вижу эту энергетическую затрату, вижу жизнь на сцене. Станиславский говорил, что «театр — это жизнь человеческого духа». Это гениально сказано.
— А вы ходите в театр?
— Практически нет.
— Времени нет или желания?
— Желания. Я знаю, что меня обманут. Этого не случилось только однажды, лет семь назад, когда моя знакомая, замечательная актриса Ёла Санько, пригласила меня во МХАТ на спектакль Чхеидзе «Антигона». На Малой сцене играли шесть или семь мхатовских артистов во главе с Антигоной-Мариной Зудиной, а Креона играл грузинский актер Отар Мегвинетухуцеси.
Я помню, что у меня тогда был кризис. Ну, кризис не кризис, а такое состояние… Я считал, что профессии актера не существует, что она выдумана и непонятно, чем я занимаюсь — все время произношу чужой текст. В общем, такой упадок веры в то, чем ты занимаешься, в то, что эта профессия действительно что-то значит, как творческое человеческое проявление. Вот такой у меня был период достаточно долго — несколько лет. Мне казалось, что меня уже ничто не сможет переубедить в обратном.
И вот я пришел на этот спектакль… Спектакль средний, как мне показалось. С разными актерами, среди которых настоящим был один. Это был Мегвинетухуцеси, великий грузинский артист. И я совершенно отчетливо понял, что профессия существует и что эта профессия — для избранных.
Он мне очень помог. Он мне как будто «пощечину» дал и сказал: «Ты чего, вообще! Вот она — смотри». И я понял, что это великая профессия, и что передо мной — художник.
Я видел действительно великого актера, который показывал в современном тогдашнем МХАТе, что такое настоящий МХАТ и что такое система Станиславского. Можно подумать: грузин, должен какие-то страсти рвать. Нет, он очень тихо все это играл. Просто потрясение было…
Недавно видел передачу о Смоктуновском. Вот тоже уникальный человек — гений. Да нет, конечно, профессия существует. Просто актеров мало. Как в анекдоте: «В жизни все актеры, хороших — два-три».
— Порой так трудно прийти к согласию с собой…
— Если есть талант, то талант вас сам поведет. Знаете, что Смоктуновский говорил, когда его спрашивали? Ему Демидова задавала вопросы: «Кеш, ну скажи, пожалуйста, почему ты вот здесь вот так сделал, а здесь — вот так?» Смоктуновский ей сказал: «Послушай, я не знаю… Талант умнее меня». Хотя, он был очень интересным человеком, умным и мудрым.
То есть, талант — он выше. Выше ваших мозгов, выше чувств, выше всего. Он как кошка, которую невозможно приласкать, пригладить… Он сам по себе. Если он есть. Только ему мешать не надо.
— Но тут еще нужен характер, чтобы закусить удила и делать так, как считаешь нужным?
— Безусловно. Характер помогает добиться того, в чем ты убежден. Конечно, можно сойти с ума и можно погибнуть. Я думаю, есть люди, которые погибают. Но они ничего не могут с собой поделать. Они такими рождены.
— В таком случае мужчине проще. Мужчины, чаще всего, бойцы. А женщина, она все же по течению плывет…
— Ну, не знаю. Я думаю, что в этом деле, что женщина, что мужчина — они на равных правах. Где речь идет о творчестве, там другие законы. Тут нет половых различий.
— В любом случае, талант не сможет пробить дорогу без умения себя продать…
— Если вы понимаете, что это справедливо, то неча пенять на какие-то другие вещи. Значит, вам не дано чего-то. Кому-то не дан талант, а дано — умение продать. Значит, надо учиться. И потом, в актерской профессии я не должен сам себя продавать. Меня должны продавать! Я не должен сам приходить и показывать свое лицо.
Я знаю, это в советские времена было, да и сейчас, конечно, тоже. Один актер, да и не он один, приходил на «Мосфильм» — вплоть до того, что через забор перелезал: «Мне просто сняться надо». А я считал, что это недостойно. Понимаете? А этот актер сделал себе карьеру. Я его знаю лично. Я серьезно это говорю. Он достойный человек, замечательный актер. Он, значит, так верил в себя. Хотя в то время мне казалось это совершенно диким. Я этого не делал. Я почему-то был убежден, что моя звезда меня сама найдет.
— Получается, вы фаталист?
— А мы, русские, вообще в большинстве своем фаталисты. Да, суровый фаталист. Хотя на самом деле ничего хорошего в этом нет…
— Вы можете смотреть кино как зритель, абстрагируясь от того, что вы знаете закулисную жизнь?
— Конечно. Если это хорошее кино, я же вижу, что это хорошее кино.
— А по каким критериям вы определяете хорошее кино?
— Это может быть любой жанр. Знаете, Герман в свое время сказал: «Я могу посмотреть буквально несколько минут на экран, и дальше уже не смотреть. Или смотреть». Вот у меня так же. Кино, на самом деле, этим и отличается — вас затягивает картинка или нет. Не только картинка, а звук и картинка. Вот это соединение умений, искусств… Когда вас затягивает — я думаю, это и есть хорошее кино.
Когда вы слушаете музыку — она вас трогает или не трогает. Вот музыка, которая трогает — это хорошая музыка для меня. Так же и с кино. Мне кажется, кино близко к музыке. Только это визуальная музыка. Визуальный симфонизм. Визуальная полифония. Но у нас это редко бывает.
Поэтому я люблю классические фильмы. Люблю итальянских, американских режиссеров — Бертолуччи, Антониони, Висконти, Фосса, Паркера, Скорсезе, Копполу, конечно же. Из наших — Тарковского, Германа, Иоселиани.
Я «Крестного отца» увидел, когда мне было 18 лет на закрытом показе на «Мосфильме». Совершенно случайно туда прошел. Видел его в черно-белом варианте. Ощущение было, что я вижу какое-то документальное кино про бандитов. Это было фантастически.
Или вот, недавно поздно ночью по телевизору шла «Капитанская дочка» («Русский бунт» — Прим. авт.) Александра Сергеевича Пушкина, которую снял Прошкин в 1999 году. Помню, в то время была какая-то реклама: снимаются Машков, Маковецкий и так далее. Потом это дело куда-то исчезло, и никто его не видел, это кино. Я подумал, что это, скорей всего, неудача. Ну, поскольку неудача, то что показывать…
Теперь, 11 лет спустя, я смотрю «Капитанскую дочку» и вижу, что это хорошее кино. Причем я даже снимаю шляпу перед Прошкиным, потому что он не снял Пушкина плохо. Он снял прилично. Скажем так, хорошо снял.
— Но он «по мотивам» снимал…
— По мотивам, конечно. Но «Капитанская дочка» есть «Капитанская дочка». Там все осталось. Историю-то мы знаем. Да и не по мотивам, а просто — «Капитанскую дочку». Просто написали сценарий.
Конечно, молодец… Это не выдающееся кино. Там выдающийся Александр Сергеевич Пушкин. Вот это меня и поразило. Я только сейчас начинаю понимать, насколько велик Александр Сергеевич.
Вот удивительно, ребенок не может понять, что Александр Сергеевич — это великий человек, писатель, поэт. Только прожив достаточное количество лет, ты понимаешь — да, это великан! Я смотрел «Капитанскую дочку» и думал: какое все-таки потрясающее произведение природы — сам Пушкин. Такой человек, который смог сочинить такую удивительную, чистую историю. Вот эта прозрачность. Вот этот уникальный пушкинский воздух. Я понимаю, что он как солнце, как вода, как творение природы — как однажды сказал о нем Гейченко (С. С. Гейченко — русский писатель, директор Государственного музея-заповедника А. С. Пушкина «Михайловское». — Прим. авт.), которого уже никто не помнит, наверное.
Меня лично поразило не само кино, а вот эта удивительная история. Художественное явление «Капитанской дочки», которое совершенно не подвластно времени. Оно вне времени.
— Странно, а простым зрителем этот фильм как-то не очень был воспринят…
— Я удивился, почему этот фильм вообще не «катали», не показывали раньше по телевидению. Я не понимаю. Если сравнивать с тем, что делают сейчас — это снято на высоком режиссерском уровне. Я вижу, что там деньги затрачены приличные: все-таки это историческая вещь. Я вижу режиссерский вкус, вкус художника — в костюмах, в деталях, во всем. Даже в том, что главные герои у него не русские, а поляки, например.

Даешь обломовых!

— Служили ли вы в армии?
— Служил. Это, кстати, очень интересно. Меня сначала взяли в Театр Советской Армии. Там команда была (она и сейчас есть, по-моему), где актеры проходят действительную службу. В принципе, это не армия. Вас просто туда на год берут, и вы занимаетесь всякой черной работой по театру. Форму вам выдают, но, в общем, бесплатная рабочая сила.
Я полгода прослужил, и меня уволили. Мы с одним моим «сослуживцем» выпили. Мне-то ничего, а он оказался очень слабым человеком — видимо, алкоголик был. Хороший парень на самом деле, но я просто не знал. Он совершенно был «в стельку». А нам спектакль играть. Нас засекли. Его, в общем, засекли, потому что было понятно, что он пьяный. Я-то спектакль отыграл, а он нет. Его через три дня в часть отправили, а меня через месяц.
Потом я служил в очень интересной части под Ярославлем. Есть такой городок — Ростов-Ярославский, там была саперная часть, куда ссылали всех проштрафившихся воинов со всего Московского округа. Вы себе можете представить, что там за контингент был? При всем при этом часть была гвардейской. Единственная гвардейская саперная часть на весь Советский Союз! Я там полгода отбарабанил.
Так что, видел все прелести советской армии. Все это я еще тогда знал — то, о чем потом стали говорить — дедовщина, и все такое. Раньше ведь об этом не говорили, было не принято.
А командир полка хотел мне звание присвоить — сержанта. Подполковник Белобров, как сейчас помню, колоритнейший персонаж. Стало быть, была, наверное, во мне какая-то военная косточка.
Но, кстати говоря, я благодарен тому обстоятельству, что служил. Я не считаю, что это мне повредило. Нет, это определенный опыт жизненный — и серьезный. Хотя, я думаю, что можно обойтись и без армии.
— Как вы относитесь к ненормативной лексике в искусстве?
(Пауза, вздох.) Плохо. А это неумно, мне кажется. Один раз это может быть. Такой маленький художественный выверт. А потом все. Знаете, как Пушкин говорил? Вопрос: «Что по́шло? Ответ: «То, что пошло́ в народ». Гениальная формула пошлости.
— А вы никогда не думали о том, чтобы уехать из России? Были такие мысли?
— Были. В советское время я бы мог, наверное, но это было невозможно. А потом начались перемены. Первый раз я выехал за рубеж с театром Васильева. Это была Западная Германия, тогда еще Западный Берлин. По-моему, 1989 год. Была «горбачевская оттепель» и оставаться на Западе уже не было смысла.
— Но многие уезжали и в 90-е годы…
— Я не понимал — зачем? Россия становилась свободной. В ней становилось интересно жить. Хотя, если бы не было языкового барьера, я вполне мог бы жить не здесь. Мне очень понравился Нью-Йорк.
С другой стороны, сейчас я дом строю — так мне и здесь хорошо. Но бывает такое состояние… Как бы так сказать, чтобы не банально это прозвучало? Мне хочется, чтобы я был свободен, и вокруг меня были свободные люди.
— А это возможно?
— Конечно, свобода — она в воздухе. Когда свобода есть, вы ее не чувствуете. Вы чувствуете только несвободу. Человек рождается свободным. В любой стране. А потом его начинают либо гнуть, и он превращается в раба, либо он вырастает свободным. Прожить всю жизнь с плитой на плечах — согласитесь, не очень приятное занятие…
Видите ли, свобода — это такая же ценность, как жизнь, как возможность дышать. Поэтому я думаю, что это, может быть, единственная стоящая в жизни вещь. Некая абсолютная величина, доминанта. И невозможно быть свободным, когда несвободны другие.
— А Москву вы любите?
— Да, люблю. Я очень люблю центр. Малая Бронная, Белорусский вокзал… Это моя родина. Белорусский вокзал, Богословский переулок — родина моего папы. Пока там что-то сохранилось. Хотя, говорят, много уничтожается исторических памятников. И это ужасно. Памятники XVIII — XIX века, дома двухэтажные… Я думаю, что это абсолютно неразумно. Париж стоит, как сотни лет назад. Стоит и глаз радует. Да и не только Париж.
— Советская Москва была очень мрачная по сравнению с сегодняшней…
— Конечно же, Москва изменилась невероятно. Она сейчас более динамичная, чем раньше. Раньше был серый, мрачный город. Нет, лучше такого не надо. Но и ломать старушку через колено тоже неправильно.
— Есть ли такое место, куда вам хочется вернуться?
— Пожалуй, Париж, Берлин, Нью-Йорк… Но я могу сказать вам одно. Однажды, пока я не побывал в Америке, я видел себя в Нью-Йорке во сне. Но когда я там оказался, мои сны поблекли. Нью-Йорк наяву оказался фантастичнее, мощнее и колоссальнее, чем могла предположить моя фантазия во снах.
— Как вы относитесь к суевериям?
— 50 на 50. Я, вроде, верю и не верю в приметы. Скорее побаиваюсь. Но не могу сказать, что напрямую завишу от них.
— Вы рисковый человек?
— Я не рисковый человек, но до определенного предела. Есть такой порог, за которым я становлюсь рисковым. В общем, специально на рожон не лезу никогда.
— Как вы отдыхаете, что любите делать дома?
— Я вообще лентяй. Я очень люблю свободное время и очень люблю диван. Вот это ужасно, конечно. Поэтому мне очень нужна свобода. (Смеется.) Вообще, я думаю, что если бы в России было побольше «Обломовых», было бы лучше. И поменьше деятельных, которые, в конечном итоге, сделали со страной то, что они сделали.
— Вам нравится быть наедине с собой?
— Очень. Так точно. (Смеется.)
— Поклонники «одиночества», как правило, не равнодушны к поэзии…
— Абсолютно точно. Мои любимцы — это великая четверка XIX — начала XX века. Первый — это Мандельштам, потом Пастернак, Ахматова, Цветаева. Блока люблю. Мне кажется, что Блок — это прямая связь с Пушкиным. Такой мостик. Он удивительно гармоничный поэт.
Но чтобы я вот так прямо увлекался поэзией — этого нет. Я не глубок в этих познаниях. В свое время меня «забрал» Бродский. Мне кажется, что Бродский родил некую новую ритмику стиха. Это прямое продолжение той четверки, о которой я говорил.
— Что вы любите и не любите больше всего?
— Что я люблю? Я очень люблю талантливых людей, хотя с ними, как правило, трудно. Я вообще люблю проявление талантливости. Жалко людей, которые обладают талантом… Жалко — плохое слово. Их надо любить, помогать, потому что им тяжело. Талант — это такая вещь от Господа. Ноша нелегкая. Их бы надо поддерживать. Их бы надо как-то пестовать. А никто их не пестует, никто не поддерживает. Только, наоборот, все: «Что ты там, а!..»
Кстати, красивые женщины — это тоже проявление талантливости. Все, к чему прикоснулся Господь.
Что я не люблю? Скажем, что я не мог бы простить? Предательства в жизни, в творчестве. Не люблю бездарность. Это только кажется, что она такая беззлобная и не может принести никакого вреда. Она очень много приносит вреда. Потому что бездарность очень деятельна. А талант, наоборот, сомневающийся, бывает таким расслабленным, кажется почти лодырем. Это я про себя, конечно. Шучу… (Смеется.)
У Иоселиани однажды спросили: «Какое главное качество в режиссере?». Он сказал: «Лень». Интересно, правда? Потому что, когда он лежит на диване, он придумывает. Но для этого ему нужно отключиться и просто ничего не делать. А деятельный режиссер за это время сделает три картины, пока тот думает на диване. Но сделает совершенно ненужные картины.
— А применительно к себе?
— А я и говорю о себе. Конечно, я считаю себя талантливым человеком, безусловно. Это так, шутка. Я вызывающе это сказал. Но я действительно считаю, что могу заниматься тем, чем я занимаюсь. Да, я все время сомневаюсь. Каждый спектакль — это испытание. Иногда бывают ужасные спектакли, и думаешь, а зачем ты вообще этим занимаешься? А потом — бац! — вроде, неплохой спектакль. Думаешь, а вот тут молодец! Все в таком изменчивом состоянии. Всегда в процессе. То так, то так.
— А что в себе не любите?
— Много чего не люблю, я достаточно самокритичен. Оставим это для следующего интервью?
— Хотелось бы попросить вас рассказать о своей работе в сериале «Русский шоколад», показ которого завершается на канале «Россия-1». Многие зрители (по большей части — зрительницы) обратили внимание на замечательно сыгранную вами роль бизнесмена Матвея Пахомова — жестокого, властного самодура, как оказалось, не чуждого и романтических порывов.
— По поводу «Русского шоколада» я, в первую очередь, хочу сказать спасибо режиссеру сериала Даше Полторацкой. Я убежден, что если бы не Даша, меня бы не было в этом сериале. Меня бы просто не утвердили, и не было бы такой работы, как она получилась.
Даша меня не дергала. Давала мне работать самому. Когда было нужно — ненавязчиво подправляла. Она доброжелательный, просто изумительный человек! Для меня ее лицо — всегда как солнышко. Она режиссер с большим вкусом к актерской игре. А это немаловажно.
У нее есть внутренняя культура. Я так чувствую и понимаю, что это уже от семьи.
Даша — тот режиссер, в работе с которым возможен высокий результат актерского проявления. Если, конечно, это есть в актере. Если он одарен, так или иначе, он сможет проявиться. Это опять-таки очень важное качество.
Даша сама тонкий и талантливый человек. Мне с ней было здорово, интересно работать, поэтому и получилась такая неплохая, в общем, работа. Как и в случае с Леной Оболенской: замечательная работа, и тоже благодаря Даше.
Хочу сказать два слова про Лену. Я ей многим обязан как актер, потому что 50% удачи в нашей работе зависит от партнера. Профессия у нас такая — партнерская, если говорить о драматическом искусстве. Лена — удивительный человечек и одаренная актриса, опять же, «отягощенная» неким культурным грузом, как и Даша. Мне с ней было комфортно, интересно и потрясающе легко работать. Большое спасибо моей партнерше. Люблю их обеих — и Дашу, и Леночку!
— И под занавес. В нашей жизни порой происходят удивительные совпадения. Вы как-то обмолвились об одном из них, приключившемся с вами…
— Да, имеется в виду история со сценой объяснения в любви, у костра, на берегу Плещеева озера в древнем русском городе Переяславле-Залесском, которая снималась ровно в том же месте, в той же точке, у воды, где и за пять или шесть лет до этого снималась «Чайка» Маргариты Тереховой. Мы с ее сыном, который исполнял роль Треплева, в той же мизансцене, у того же практически костра, в той же точке земного шара, играли сцену Треплева и Дорна, когда Дорн говорит, что ему понравилась его пьеса. Он его как бы напутствует и предостерегает по жизни. Помните, у Пушкина — «Бывают странные сближенья»? Вот это было что-то похожее.
Потрясающее совпадение! Не знаю, что оно для меня значит. Но, наверное, что-то значит. (Смеется.) Буквально та же мизансцена — через шесть лет. Там же — на том же Плещеевом озере. Как о нем говорит Дорн: «О, колдовское озеро! И сколько любви! Сколько любви…»

Беседовала Светлана Финошина.

Андрей Сергеев: От Сциллы до Харибды →